И. А. Гончаров Переписка.

Никитенко

8/20 июня 1860. Мариенбад. 

Нет, много правды в Ваших словах, Софья Александровна; если припомните, я во многом, что Вы теперь так тонко развиваете, сознался добровольно и сам. Пресыщение, обломовщина, небрежение данных дарований и человеческого назначения и печальные последствия! угасшие силы и подавленная энергия. Да, сто раз да: но что же делать с этим? Сказать: совершишася и затем умереть.

Но ведь можно много сказать и в защиту или в оправдание этого печального состояния  не из ребяческого тщеславия, на которое намекает Жорж Занд, а с точки зрения зрелого анализа, для объяснения самого дела. Ведь для исполнения долга, даже для уразумения важности и достоинства человеческого назначения  нужно сообразное этому приготовление, воспитание,среда, в которой, например, жили и воспитывались Вы. А вы представьте себе обломовское воспитание, тучу предрассудков, всеобщее растление понятий и нравов, среди которого мы выросли и воспитались и из которого как из летаргического сна только что просыпается наше общество; если б Вы могли представить себе всю грубость и грязь, которая таится в глубине наших обломовок, потом в недрах казенных и частных училищ, потом в пустоте и разврате общественной жизни, где мелкое тщеславие заменяло всякие разумные стремления, за отсутствием их, где молодой человек задумывался над вопросом, что ему делать, или, не задумываясь, пил, ел, волочился, одевался франтом, потом женился и потом направлял детей своих по тому же пути, уча служить (то есть занимать выгодные места и брать чины) и наслаждаться  в ущерб чести, нравственности и тому подобное. Если б Вы представили себе все это, говорю я, если б видели собственными глазами и не только видели, а окунулись сами в этом болоте, как я, так Вы сами бы хоть немного оправдали меня и, может быть, удивились бы, что я еще не потонул совсем. Меня спасла живая, горячая натура, сила воображения, стремление к идеалу и та честность, о которой Вы так благосклонно отзываетесь.

Лень, обломовщина и эпикуреизм едва ли на третью долю помешали мне делать свое дело. Да позвольте: ведь творчество  своего рода эпикуреизм; наслаждения искусства суть тоже чувственные наслаждения  как Вы ни оспаривайте: творчество  это высшее раздражение нервной системы, охмеление мозга и напряженное состояние всего организма, следовательно  лениться почти нельзя, тем более что с успехом связано торжество самолюбия, многие материальные выгоды и т. п. И я ленился, повторяю, мало, а прежде всего я долго не видел в этом своего призвания и не сознавал обязанности за собой; и как в нашем обществе,, при наших обстоятельствах, было сознавать и стремиться к тому, что в смысле серьезной цели никогда не существовало? У нас литератор не был растением, рождающимся на общественной почве, из общественных потребностей; это было какое-то одинокое, отдельное, случайное растение, роскошь, а отнюдь не потребность, и притом роскошь, признававшаяся долго вредной, как табак в старину. Его топтали, давили, истребляли  и он почти всегда был контрабандой. Только ведь со времени Гоголя начали видеть в писателе-художнике что-то серьезное, нужное и важное. Мог ли я задаться мыслью, что это мой долг и призвание  особенно пять, шесть лет тому назад?

А теперь?  говорите Вы. А угасшие силы, а подавленная энергия?  отвечаю я. Пустое, вздор! как не иметь силы, вопиет Ваша молодость и сила. Не могу, устал!  говорят мои лета, недуги и душевная истома. Отчего же?  спросите Вы. А вот, между прочим, отчего. Вы подозреваете во мне честность и благородство: да, смею сказатьони есть. Представьте себе теперь донкихотскую борьбу лет тридцать с жизнию, представьте при этом и идеальное, ничем не сокрушимое направление, представьте беспрерывное падение, обман за обманом, охлаждение за охлаждением, антиидеальные столкновения в внешней жизни и такое же отчаянное ни в чем удовлетворение в жизни внутренней... и в этой борьбе вся жизнь. Другие называют все это романтизмом, мирятся с жизнию, как она есть  и чем же мирятся? Если б они мирились на основаниях религиозных, высоконравственных, если б признавали все: зло, ветошь, жалкие заблуждения, падения и прочее неизбежными элементами жизни  и веровали или в другой, следующий волюм этого сочинения (людского бытия), или верили бы в ее непреложное улучшение  тогда бы я тотчас же согласился с ними (и соглашаюсь, когда встречаю таких, но почти не встречаю), а то они мирятся с ее маленькими, пошленькими благами  и вне сферы этих благ ничего не признают и никогда из нее не выглядывают, а кто выглянет, того называют романтиком и мечтателем. Вот что составляет и будет составлять вечную мою тоску. Если я романтик, то уже неизлечимый романтик, идеалист. Даже те из не романтиков, которые, по-видимому, идут и ведут других вперед, делают это не из благородного увлечения к прекрасному, к идеалу усовершенствования, к благу, а по побуждению маленьких своих страстей, то есть в сущности они те же чиновники, так же хотят чина, конечно не титулярного асессора и не звезды, а громкого имени агитатора, передового человека etc. Иногда тут вмешается и поэт, но нет и не может быть у него в таком деле строгости и честности, когда он не воспринимает из жизни и своею жизнию явления, не переносит их на творческую почву своей фантазии и души, а хватает на лету, со слов  чтоб упиться фальшивым и непрочным, но на минуту одуряющим рукоплесканием, быть идолом минуты, а там  все равно!

Вы справедливо ссылаетесь на Бельтовых, Печориных и т. п. У них горизонт был широк, натура богата, а пищи не было, и они затерялись. У меня пища явилась поздно, и я изнемог еще прежде, пережевать  нет зубов. Впрочем, я обвиняю и себя: я принадлежу к числу тех натур, которые никогда и ни с чем не примирятся: разве идеал, то есть олицетворение его, возможно? Да если б и возможно было  то не дай бог! Теперь стремление сменяется стремлением, и человек идет дальше и следовательно, живет; а можете ли вы представить себе человека вполне удовлетворенного, остановившегося? Нет, это не в нашей натуре, это не цель природы и жизни? Следовательно, мой удел  или живое, страстное чувство, или мертвый покой, хандра. Вы не так поняли мою скуку: скука теперь смешна; надо взяться, если фантазия увяла, за топор, за пилу, и я возьмусь, то есть буду опять служить и, отказавшись от творческих забот, за старостию и болезнями, выйду в отставку из сочинителей.

А право, не шутя, я болен: не называю болезни, Вы ее знаете. Ею болен и Ваш папа и многие другие: кто от сидячей жизни, кто от тоски, от вечных волнений. Я теперь живу в двух комнатах, и ничто не мешает, а сегодня и вчера чувствовал такую тягость, что на свет божий не гляжу. Вредят ли мне железные ванны, которые я начал принимать, или утомил я себя прогулками, только я не знаю, куда деться. Перо сегодня вывалились из рук, и надежды подвинуть роман нет. В голове вяжется все лениво, и ничто не толкает вперед. Это чисто физическое состояние, действующее, конечно, и на моральное.

Защитив себя, сколько мог, я, однако ж, исполню обещание, то есть доскажу и все, чего не сказали Вы, не в мою пользу. По страстной натуре своей, я искал наслаждении, хотя сознавал, что они не цель жизни (следовательно, вдвойне виноват); но я уже сказал, что уродливо воспитан, где fatuite, мелочное тщеславие, хвастовство, деспотизм общественный, семейный, всякий (и все это в грубой форме)  являлись во всей наготе, а когда пришло сознание и я взглянул в зеркало на себя, я мог только закрыть глаза от ужаса и онеметь, и это онемение  теперь мое нормальное состояние и моя кара. Воротить прошлого нельзя, исправиться некогда, идти вперед  нет сил: все увяло. Все, что я мог сделать  это изобразить обломовщину  и эту заслугу я оказал.

Не браните же меня: Вы видите, мне делать больше нечего. Одно еще могу: идти в монахи.

Но довольно: до следующего раза. В письме своем Вы выразили нечто вроде раскаяния, что были со мной более откровенны, высказались больше, чем нужно было, и наказаны. Это не очень лестно: но бог с Вами! В Вас так много благородного, прекрасного, что мне как падшему духу, духу отрицанъя и сомненья приходится испытывать почти новое, бескорыстное чувство умиления (вспомните Пушкина стихотворение), какое испытал демон, увидя в вратах Эдема нежного ангела. А сколько раз умилялся я корыстно и перед кем, перед чем? Боже мой! О поэзия, о воображение, о идеал: куда они заводили меня?  Итак, я не сетую на Ваше раскаяние в откровенности, тем более  что прав за собой никаких на нее не признаю, а вопрос мой...<Далее зачеркнуто>

Глубоко преданный Вам

И. Гончаров.