И. А. Гончаров Переписка.

М. М. Стасюлевичу

5 ноября. < 1869 г. Петербург > 

Кое-как я принудил себя прочесть фельетон Евгения Исааковича (Литературные споры нашего времени)  и то потому, что книжка Вестника Европы постоянно лежит на глазах, а я постоянно не сплю но ночам  и потому перелистовал статейку. А то я ничего не читаю, особенно по-русски, и особенно что прямо или косвенно кажется меня и Обрыва...

Мне казалось, что Вы, любезнейший и почтеннейший Михайло Матвеевич, предупреждали меня об этом фельетоне, как о чем-то серьезном, что Вас, кажется, сердило самих и Вы едва ли не думали, что это может дурно повлиять и на других. Теперь я удивляюсь, что Вы приписывали важность статье, и скажу Вам, какою она показалась мне. Я хотел сам пойти, да не знаю, когда соберусь и найду ли Вас дома.

Сколько я вижу, молодые критики прежде всего подражают манере Белинского  и, конечно, мысленно становятся на его место, забывая, что манера Белинского возможна только была при его огромном таланте и нужна была в его тогдашнем положении какого-то литературного Марата, которому нужно было сначала посшибать с места .некоторые фальшивые или бездарные литературные авторитеты (вроде Греча, Булгарина, Кукольника и некоторых других), чтобы лучи истины и чистого вкуса могли пробиться сквозь толщу всякой грубости понятий и нравов.

Белинскому, в его роли не только эстетического критика, но и универсального публициста, было не до истории, до того была горяча его роль: он и не знал и не любил истории. Его слишком поглощала злоба дня, чтобы он мог становиться в объективную роль покойного наблюдателя-критика. Ему выпало быть вместе и пылким трибуном. Он им и был. Но, однако, он никогда не отказывал в симпатии таланту  даже в людях ему несимпатичных, например  в том же Кукольнике: поражая его одной рукой, он другой ласково одобрял его за повести из быта времени Петра 1-го; терпеть не мог Каратыгина за ходульность  и в то же время восторгался им в роли Людовика XI. А между тем ему было больше заботы, нежели нынешним публицистам. Ведь ему приходились еще доказывать почти такие истины  что родители не имеют права убивать детей, а чиновники считать казну за свои карман, помещики смотреть на крестьян, как на собак, и т. п.

Не мудрено, что он был так раздражителен  и вместе так симпатичен и нежен, когда делал оценку таланту.

Итак, критики подражают только его манере, не подражая ему ни в силе, ни в беспристрастии, ни в такте, ни в серьезном отношении к искусству.

Обращаясь к фельетону Евгения Исааковича, я замечу с радостью, что он менее нежели кто-нибудь в современной печати грешит грубостью, раздражением на словах и бранью. Тон его приличен и мягок  и это чуть ли не единственное достоинство фельетона.

Других его статей, кроме анализа сочинений Островского, который я также перелистовал, я не знаю вовсе и  признаюсь откровенно  не читал ничего.

В этом же фельетоне, направленном на Тургенева и на меня (конечно, за Базарова и Волохова), есть много прежде всего юности, следовательно незрелости и противоречий. Евгений Исаакович, я полагаю, будет писать хорошо критики легкой беллетристики, когда отрешится от донкихотства, то есть когда созреет. Он искренен  и это большой задаток его будущего пера.

Укажу некоторые противоречия. Например, он или они, то есть молодые критики, сколько я слышу, нападают на меня за Волохова, что он  клевета на молодое поколение, что такого лица нет, что оно сочиненное. Тогда за что же так сердиться? Сказать бы, что это выдуманная, фальшивая личность  и обратиться к другим лицам романа и решить, верны ли они  и сделать анализ им (что и сделал бы Белинский). Нет, они выходят из себя за Волохова, как будто все дело в романе в нем!

Это дает повод думать, что эта личность не совсем неверна и что они сердятся как будто за правду. От этого и пишут две статьи в одном журнале (в Отечественных записках), когда роман еще не появился отдельной книгой, значит тревожатся, чтобы книга не имела успеха!

Однако Евгений Исаакович упрекает меня, что я изобразил только крайности: значит, эти крайности были.

А я скажу в ответ: что же и изображать, когда автор относится к своим героям с отрицанием? Обыкновенно преследуют крайности, то есть уродливости. Добрые, положительные черты не преследуют и почти не изображают. Ведь критики не сердятся на меня, что я изобразил крайности Райского, этого представителя (не скажу другого поколения) другого воспитания? Но ведь у меня показаны крайности всех лиц, кроме Тушина, лица действительно придуманного. Это пока pium desiderium [благое, благочестивое желание (лат.)] , и то неудачный!

Потом в фельетоне и во всей особе милого Евгения Исааковича вообще проглядывает пристрастие до слабости  только к тем произведениям искусства, которые льстят его любимым тенденциям, хотя бы в них и мало было искусства. Например, как он прославляет Андре Лео, госпожу, почти совсем бездарную, с пером скучным и вялым, за то только, что она предалась вопросу об эмансипации женщин, подбирая жалкие крохи после такого таланта, как Жорж Занд!

Затем в фельетоне повторяется более или менее то, что высказали в свое время Белинский и Добролюбов: это не что иное, как анализ их главных критических положений о некоторых произведениях литературы. Но только они, особенно Белинский, не обрекали искусства, как делают юные критики, на одну только рабскую роль выражать непременно ту или другую современную тенденцию, которая только сегодня поступила на очередь, не определилась, не высказалась, за которую препираются еще сами публицисты, не зная, куда наклонится та или другая чаша весов. Белинский, и в разгаре своей трибунной полемики, умел становиться в положение объективного наблюдателя произведений искусства, наслаждаться его творческими явлениями и сознавался в этом печатно, не скрывая своих увлечений и не проповедуя крестового похода против этой стихийной силы человеческой натуры.

Да и наш юный друг горяч к искусству, увлекается и музыкой, покупает картины, ходит в музеи, но только у него, как у многих или юных, хотя горячих и искренних поклонников, или у не юных и не искренних ревнителей его (для которых искусство есть только цель и которого они не чувствуют), у него, говорю я, есть карбункул, который жжет и мешает относиться к искусству беспристрастно. Служи, искусство, вот этому вопросу, говорят они, или иначе ты  не искусство!

Ну, это не совсем так  и с таким карбункулом эстетическим критиком быть нельзя.

Я понимаю Ваше затруднение, любезнейший Михаил Матвеевич, при помещении такого фельетона в Вашем журнале, где и Тургенев и я нашли такую приветливую встречу. Вам, конечно, нелегко сказать этим двум авторам, хотя бы и устами юного критика: Подите к черту, Вы стары, никуда не годитесь, как это сказано у Евгения Исааковича, и ничего не можете писать, нужды нет, что Вас рвут из рук в руки и читают, что у Вас, кроме Базарова и Волохова  есть и другие лица etc..

В Вашем журнале, где помещались наши сочинения (и только в нем одном), и можно было надеяться найти более сознательное, серьезное, строгое, зрелое и беспристрастное отношение к искусству вообще, а к тем авторам, которые помещали[сь] там, в особенности.

Конечно, и Тургенев улыбнется этому фельетонному взгляду, и я с улыбкой пожму руку Евгению Исааковичу за этот его критический фельетонный букет, куда он вставил два-три пахучие цветка в приветствие обоим авторам, но ведь после этого обоим нам уже нельзя и надеяться явиться опять в гости к Вам с новым произведением, если б оно было. Но у меня, к счастью, нет  и потому между Вами и мною поэтому и разлада быть не может. Следовательно, vogue la galere [была не была (поговорка, фр.)] ; пусть ратует юный критик, тем более ему простора, что я, кажется, на днях приступаю к приготовлению отдельного издания к январю или февралю  и, конечно, надежды мои основываю не на благосклонности юных критиков и журналов!

A propos о журналах. Сейчас прочел я в газетах указ о пересмотре законов печати! Дай бог, чтобы комиссия не сходила с той степени свободы печати, какая была уже дана и какого довольствовалась наша литература и общество и при которой, за исключением мелких и неизбежных волнений во всяком деле, никаких пертурбаций не было! Печать выполняла свое дело замечательно тихо и благородно, сильно помогая правительству в его делах. Состав комиссии, кажется, прекрасный. Про князя Урусова говорят много хорошего; Похвиснева, Турунова я знаю лично -- это знающие и опытные люди  и все, кажется, таковы. Но боже мой! Зачем там Капнист? Это ленивый, неспособный человек, друг и сподвижник Фукса, этого законодателя и дипломата из Фонарного переулка, и Фукс, конечно, косвенно будет тут гадить!

Фуксом запахло  это скверно, ибо сам Капнист без него ничего не сделает. Но авось общая мудрость и благонамеренность Комиссии преодолеют всякое зло! Ах, если б какой-нибудь патриот подшепнул им, чтобы они по возможности оставили печать, как она была, а она была прочно и покойно устроена!

Кланяюсь Вам и Любови Исааковнеи не знаю, когда увижусь  все еще нездоров. Жму Вашу руку.

И. Гончаров.