И. А. Гончаров Переписка.

С. А. Толстой

11 ноября. < 1870 г. Петербург > 

Ваши добрые, утешительные строки, графиня Софья Андреевна, всегда радуют меня несказанно: и теперь, среди осени, Вы точно бросили сюда луч солнца  так что я едва не выскочил с письмом на улицу, чтобы, как Дон Кихот, останавливать прохожих и заставлять их клясться, что нет добрее, умнее и прекраснее Софьи Андреевны |-b-| из Красного рога! Будь на Вашем месте другая, например, хоть Ольга Алекс., я не затруднился бы, в pendant Тобозской поставить Красно... ужели рожской? Нет, поставил бы Красно-розской: пусть будет грамматически неправильно, но зато рыцарски вежливо! Но ваша бледно-задумчивая красота так не похожа на розу, что я... оставлю всякую галантерейность, за которую так много пострадал, и обращусь к Вашему доброму письму  мысленно только, со вздохом, обратив к Красному рогу двустишие О Красный рог! Ты мне  дорог!

Вы пишете, что граф здоров, что Вы собираетесь в Италию: приятно слышать! Радуюсь за Вас и еду вслед за Вами, к Вам  пока мысленно, потому что, потому что, потому что... твержу я бесчисленное множество раз, как дьячки аллилуйя в церкви.

Но всего удивительнее известие, что у Вас солнце и тепло! Солнце: разве у Вас есть Иисус Навин? А вот здесь уже наступила шестимесячная ночь, и давит, томит, гонит все хорошее внутрь, а дурное наружу. От этого я никак не могу перенести, что купец Глушков прислал мне кислого винограду и несвежей семги!

Чего бы, кажется, лучше, как спать полгода сряду! А не спится: ворочаешься с боку на бок от темноты вечерней до темноты утренней, и едва-едва заснешь, когда появится солнце  где-нибудь в Италии, да еще у Вас  по словам Вашим! Солнце повсюду с Вами и за Вами!

Вы правы, полагая, что у меня на душе сыро и мрачно! Нет солнца, которое бы осушило эту сырость и разогнало этот мрак! Я точно связанный: надо прежде меня развязать, освободить от мрака  и тогда в Италию! А то у меня даже рот завязан: вот только перо еще бегает, и то  лишь вслед за Вами!

От этого мрака и уз, коими опутан, не могу удовлетворительно ответить на Ваши вопросы: Кого я вижу? Что читаю? Что слышу?

Не вижу никого  именно потому, что темно. Не слышу ничего, потому что никого не вижу, а так как не вижу, то почти и не читаю ничего.

Нет, читаю: читаю, например, указ 4-го ноября  и весь задрожал от радости. Мы все, графиня, будем теперь воевать: несколько простых строк дают России миллионы вечно свежего войска!  И это величайшее событие по обыкновению совершилось тихо, скромно, с той величавой простотой, с которой совершилось на наших глазах столько великих дел в 15 лет, сколько их не совершилось в предыдущие 150 лет!  Мне завидна участь будущего истока!

А нота князя Горчакова! Коротко и ясно! Грубо! кричат за границей, пуще всего в Англии. То есть твердо! "Грубо!" Они забыли ноты своего Джона Росселя, эти сырые, дипломатические ростбифы! Вот взяли назад Черное море! Будем ездить в свою Италию, когда ее заселим, обработаем, украсим! Лишь не дай бог войны! Брань заграничной дипломами и прессы  чем она сильнее, тем менее грозит войной. Видно, что без Франции и Пруссии боятся затронуть нас! Оттого и ругаются!

Так как теперь и я могу, по указу 4 ноября, вступить в военную службу, то позвольте явиться на защиту к Вам и вместе с графом стать у врат Почепа!

Читаю иногда я, в бессонные ночи, что попадет под руку. Постоянно читаю один журнал  потому что Стасюлевич посылает мне его. Вы, конечно, читали Степной король Лир. Как живо рассказано |-b-| - прелесть! Этот рассказ я отношу к Запискам охотника, в которых Тургенев&NBSP; истинный художник, творец, потому что он знает эту жизнь, видел ее сам, жил ею  и пишет с натуры, тогда как в повестях своих  он уже не творит, а сочиняет. Эти две головки, дочерей Лира, не правда ли живые, бежавшие из грёзовских рамок! И очерчены так легко, почти без красок, будто карандашом: между тем  они перед глазами. Да, Тургенев  трубадур (пожалуй, первый), странствующий с ружьем и лирой по селам, полям, поющий природу сельскую, любовь  в песнях, и отражающий видимую ему жизнь  в легендах, балладах, но не в эпосе.

Еще я читал... Но довольно о литературе: наговоримся о ней в Италии, когда я успею победить свои потому что. Там, графиня, как хотите, а я возьму в одну руку Винкельмана, Вазари и других, а другою уцеплюсь, как дитя, за Ваше платье, и Вы поведете меня туда, сюда, покажете все, что надо видеть...

Нет, нет, ничего я этого не сделаю  это бы все испортило, и я бежал бы из Италии. Я пошел бы за Вами это правда, но шел бы праздно, почти не глядя, но непременно увидел бы то, что мне нужно увидеть, и в музеях, и в природе, и на улицах.

Да, позвольтея хотел сказать Вам что-то очень нужное, говоря выше о литературе... Да: вот что! Не знаю, согласитесь ли Вы со мной?

Вообще у нас много какого-то разлада, нет той совокупности, слитности сил и элементов, дающей такую крепость, например, Пруссии. Это все от недоразумений -и от самых неважных обстоятельств.

Указ 4 ноября помирит одно недоразумение: это какой-то антагонизм между военными и гражданскими деятелями в обществе. Привилегия защищать отечества будет принадлежать всем  и тогда исчезнет та бестолковая morgue [спесь (фр.)] , с одной стороны, и неосновательное пренебрежение  с другой.

Но это не мое дело. Перехожу к литературе. Литература признается у нас многими и очень многими, особенно в высшем классе, не только каким-то будто особенным, то есть отдельным, но и не совсем хорошим, большею частию даже опасным делом, которому, пожалуй, лучше бы не быть! Это недоразумение происходит частию от неясного определения значения литературы. Многие разумеют у нас еще до сих пор под словом литература) повести, романы, стихи  словом, беллетристику, другие, напротив, одну журналистику, которая возбуждает постоянное раздражение в публике, то есть постоянно занимает последнюю, в чем и состоит ее назначение. Надо бы сердиться на события, зачем они происходят, а не на язык, то есть на литературу, которая их только передает. И очень немногие защитники литературы разумеют под ней вообще просвещение, то есть письменное или печатное выражение духа, ума, фантазии, знаний  целой страны. Поэтому не желать добра литературе  значит, не желать добра ничему этому, ибо литература есть только орган, то есть язык, выражающий все, что страна думает, чего желает, что она знает и что хочет и должна знать и т. д.

Но слава богу  языку дарована хорошая доза свободы и это великое дело ближе мне к сердцу, нежели другие.

Но мы сами продолжаем относиться к своему языку небрежно: в этом состоит громадная наша ошибка, опасная в виду грядущих обстоятельств!.. Мы сами не признаем силы и влияния языка, а между тем язык, вслед за религией, за преданностью и доверием к высшей власти, решительно занимает третье место, как знамя, около которого опасно толпятся все народные силы! Где же вина наша? В чем я вижу беду? спросите Вы, графиня.  В пренебрежении к нему, в равнодушии  вот где!

И именно: наш высший класс, а за ним, в подражание ему, и средние классы  стараются не говорить на нем даже между собою! Это не ново, что я говорю, я знаю: но разве легче, что старое зло не искореняется! Пьянство в народе  тоже старый порок: однако, слава богу, вон в министерстве внутренних дел принимают меры против его.

А это злоне такое важное!скажут многие. Нет, важное! Никогда Россия, говоря по-французски и по-английски, не займет следующего ей места, то есть центра и главы славянских народов, как у нас многие надеются (а с ними и я, конечно, и Вы желаем!). Вон немцы на что надеются, прокладывая себе путь оружием направо и налево: wo die deutsche Zunge klingt! [Где немецкий язык звучит (нем.)] Вот что ведет их! Не мудрено, что наши балтийские немцы знать не хотят русской речи: потому что она и в России звучит слабо! Мы сами в обществе от нее отмахиваемся. Поляки тоже не хотят учиться по-русски, говоря, что у них литература сильна, наука богата, язык отлично выработан  потому что, как и в Германии, и во Франции, и в Англии  литература, не как роскошь, не особенное какое-то занятие, а как воздух должна питать все общество  быть его насущной пищей и . т. д.

А пока останутся хоть двое русских, которые будут говорить между собою по-французски или по-английски, до тех пор мы не приобретем ни за границей, ни между славянами той моральной силы, какую имеют Англия, Франция, Германия, Италия и имели по очереди все старые государства! Ибо это значит, что у нас не заговорила еще своя, русская наука, свое искусство, своя деятельность!

У нас некоторые заглядывают очень далеко вперед -я знаю: говорят, что это неважно, что даже национальность есть задержка, что впереди где-то стоит идеал слияния народностей, религий, языков, следовательно немецкий ли элемент, русский ли возьмет верх, лишь бы было общее благо, и т. д.

И это мнение разделяют не то что нигилисты, не то что Герцен и передовые: я знаю людей старых, с смелыми умами и бойким взглядом  они думают, что так со временем должно быть!

Со временем, то есть через 10, 20 тысяч лет! Может быть! Спаситель сказал, что будет едина вера и едино стадо, но и он ничего не сказал о языке и о народности.

Я не с точки зрения шовинизма или квасного патриотизма боюсь за язык и, конечно, буду рад через десять тысяч лет говорить одним языком со всеми  и если буду писать, то иметь читателями весь земной шар!

Но все же, я думаю, все народы должны прийти к этому общему идеалу человеческого конечного зданиячерез национальность, то есть каждый народ должен положить в его закладку свои умственные и нравственные силы, свой капитал. А мы кладем его как-то вяло и лениво, да еще упрямимся не говорить по-русски! А другие и подавно не учатся нашему языку  да и не для чего: все говорят у нас на чужих языках.

Даже в Якутске, я сам слышал, в обществе русские говорили по-якутски: выучились от нянек и слуг!

Когда-то это было признаком образования: но Екатерина II заметила опасность, заговорила сама и велела говорить по-русски, даже сама взялась за перо  и одной своей волею создала целую литературу, тогда еще подражательную, но которая дала, однако, между прочим, Фонвизина, потом Карамзина и т. д.

Теперь иностранный говор уже не служит даже признаком образования: зачем же он? Он служит скорее какой-то бездной между классами общества. Зачем, зачем это?  сердито повторяет Кузьма Петрович Прутков.

Я все не спрошу: что делает граф Алексей Константинович? Написал ли он что-нибудь? Пишет ли, готовит ли? (Что Вы поделываете, Ваше сиятельство?)

Я ни о чем подобном пока не думаю, то есть чтобы писать. Без солнца жить нельзя, а на дворе слякоть, в окна стучит дождь! В Италию! Да как же это я: ведь говорят, что я Обломов, и даже так меня устроили по-обломовски! И судьба вместо Италии, кажется, готовит мне обломовский конец: вон с осени пальцы на руках пухнут, ноги горят, в голове шум!

Да и презренный металл  не последнее препятствие! Тратить, как я Вам писал, трудовые, отложенные на черный день рубли на роскошь, на пир, на Италию  боюсь: ну, как скорчит, как скорчило В. И. Боткина, что тогда!

А ждать денег неоткуда, да меня замучила бы, как спартанская сила, совесть  протягивать руку, когда деньги лежат в запасе.

Правда, Обрыв есть в резерве: его еще тысяч на десять осталось: но я отступился от него, как Вам писал, после того как увидел, что под него подведена мина! И какая глубокая! Вот эдакие мины уметь бы нам подводить под немцев  и перещеголять их!

И вот тут главный мрак для меня! Объяснись он откровенно  и, вероятно, я и успокоился бы! А то через час по обложке, я сам мучительно открываю, одну за другой, все изрытые подо мной бездны  и каждый раз на старые удары ложатся новые: на нервы, на здоровье, на покой, на рассудок, на все силы! А солнца нет!

Я отступаюсь и от своих сочинений и от прав своих, думая, что - может быть  их присудили передать другим! От этого даже не хожу справляться, продаются ли книги, не зная, могу ли я ими располагать! Мрак, мрак!

Вот если б года два тому назад один добрый, добрый человек (которого я очень люблю, скажите это ему, графиня!), если б он был так добр и справедлив, что сказал бы мне: Мы вот что наготовили для вас (то есть для меня) , вот каких блюд  потому что кое-что иначе в Вас поняли... Так вы сделайте вот что, вот что... Я сделал бы всеи не было бы печальных недоразумений, печального зла, ошибок, неловкостей!

Прямая линия  кратчайший путь не в одной только математике, но и в такой недогадливой натуре, как моя! А теперь вышло вот что: у меня отняли то, что одно еще живо занимало меня (то есть отняли у нищего суму): и без этого все другое  или мало, или вовсе не занимает меня. Вот и ключ к моему положению! Никакой Штольц не отдаст того, что взяли у бедного Обломова!

От этого меня мало тянет и в Италию, от этого я ни к кому не хожу, никого не вижу и ничего почти не читаю!

Но бог с ними! Ни на кого я не сержусь, всем прощаю, и если зол на кого, так это на купца только за несвежую семгу! И то в дурную погоду.

И не только сам не сержусь, но жалею и тревожусь, если кто-нибудь сердится на меня!

Я только иногда, вместе с Прутковым, раздумываю так: если кто казнен по правде, то казненным жить среди людей уже трудно, тяж ело  это новая казнь: поэтому они должны прятаться.

А если казнен кто-нибудь неправильно, то опять-таки нужно уединение, чтобы одолеть горечь чувств.

И вот по причине темноты, которую не рассевает никакое солнце  да и по летам уже, я сижу у себя один; как инвалид, оскудевший силами.  И мы с Кузьмой Петровичем полагаем, что это вовсе не гнусно и никому не противно, ибо мы никому уже теперь, в нашем диком образе и в нашей скудости и слабости, ни полезны, ни приятны быть не можем. Притом мы боязливы, недоверчивы к себе и всегда были довольны своей скромной долей, из которой робели выходить.

А нас не поняли  и за это природное убожество и нищенство духа наказали! Бог простит!

А ведь таких старцев очень много: у меня вот есть один такой здесь, в Моховой: он двадцать лет сиднем сидит! Весь оброс мудростью, и от него уже пошел такой же дух, как от тургеневского Лира! И ничего, живет!

Позвольте, однако, графиня: как же Вы собираетесь в Италию  газеты кричат, что того и гляди  война будет за ноту князя Горчакова! чего боже сохрани! И Италию подбивают! Но, вероятно, князь умиротворит их. Однако, конечно, Вы подождете до тех пор, пока все объяснится и уладится!

Видел я младшего Бахметева, собиравшегося ехать в Китай: не знаю, уехал ли он. Он же сообщил мне, что у Софьи Петровны родилась дочка, но  несмотря на это  уговаривал написать к ней опять. Но я все-таки боюсь, робею  я трус. Пожалуй, покажусь докучливым, ненужным, лишним.

Не казните хоть Вы меня, добрая, прекрасная Софья Андреевна, за эти мои безобразные, длинные кузьмопрутковские письма! Вы знаете, понимаете, что такое эта письменная болтовня: это моя натура, о гони натуру в дверь  она влетит в окно, то есть если не в книги, так в письма!

Вы примете это как следует  прочтете или нет, но не употребите эту мою болтовню во вред, не огласите ее и вместе с нею меня  не измените моей старчески-детской доверенности к Вам  а просто бросите, потому что прочесть это нельзя (я понимаю это), а можно только написать , и то в бессонную ночь!

Обнимаю графа дружески и целую Вашу руку.

Всегда Ваш

12 ноября.

И. Гончаров.

Р. S. Боюсь, что я безнадежен и что Вам придется без гнева (за что?), а с сожалением разве махнуть на меня рукой! Вот вчера и сегодня опять оттепель, грязь, сырость  и у меня на душе такая же слякоть  а, впрочем, слава богу: лишь бы не было еще хуже!